logo

Дубровский, или Путем дупла.

Западнo-Восточный Диван-Кровать


Дубровский, или Путем дупла.


 


К елке мне сшили синее бархатное душное платье, с круглым воротником, плетеным на коклюшках. Всем дарили подарки;  мне семилетней, как уже грамотной, подарили книжку. Пушкин, «Дубровский» - я тут же отсела в угол и раскрыла, но мне так не понравилось, что я решила «Меня не любят, раз дарят такие подарки». И от этой мысли ударилась в плач. 


А потому что там с самого начала видно, что заплетается гнусная история. Взять, например, слова: Кирила Петрович Троекуров. Казалось бы, ничего особенного. Но в детской голове они вызвали такую картинку: какая-то Кирила тройной толщины, обвисающая полами до земли, а рядом с ней еле виден крохотный сухонький Дубровский, которому, однако, тоже не посочувствовать: зачем он говорит гадости?


Дубровские, что отец, что сын, в силу своих, на теперешний взгляд, ригидных реакций, представились мне в виде несгибаемо-деревянных человечков, что рекомендованы младшему возрасту для производства из желудей: четыре спички, вместо огуречика желудь, сверху тоже желудь, но в ермолке. Нельзя обижать желудевых человечков, даже если они неправы.


И зачем Пушкин это написал? Я ожидала Сказку – или хотя бы чтоб все блистало Великолепными коврами. А тут все бедно и сухо, сплошная обида и недоразумение, и дело идет вкось и вкривь, ни дать ни взять как в нашем семействе.


С тех пор я «Дубровского» не перечитывала, ведь и по общему мнению – неудачная вещь. А тут прочла, и вспомнился мне один старый знакомый. Есть умные и хорошие люди, но почему-то они никогда не в ладах с челядью, у них конфликт с гардеробщицей, они не здороваются с секретаршей, кричат, срываясь, на вахтера, а все оттого, что что-то в обращении низших их обижает, на что другие не обращают внимания. Причем на следующий день обида не затухает, а кажется еще больше, еще больней. Вот и у Дубровского вначале так себе, легкая паранойя: но она на глазах у нас разгорается пламенем. На другой день безумное письмо, а там поимка и экзекуция браконьеров, и пошло, и поехало.


А все дело в том, что эти люди, такие хрупкие и ранимые, почему-то сами непрочь обидеть другого. Не по провинности хочет наказать Дубровский псаря, чересчур жесток он и к браконьерам. Если Кирила Петрович самодур и крепостник, то и Андрей Гаврилыч тоже самодур и крепостник, только мелкий. Будь он побогаче, был бы самодур вполне законченный, вроде старика Болконского, - тоже маленького, напыженного, сухонького и несправедливого. Точь-в-точь, как тот мой знакомый.


Но главное, выясняется, я и в семь лет увидела правильно. Дубровский-то у Пушкина – деревянный! Сперва тематизируется роща: у Троекурова дом над рощей – и у Дубровского в березовой роще, у него и вдоль забора березывысокие, ветвистые деревья. В березовой роще происходит порубка, и Дубровский проучает браконьеров порубленными ими прутьями из своей рощи.


Через эту же рощу понесли гроб старика: «Гроб понесли рощею. <…> Осенние листья падали с дерев. При выходе из рощи увидели кистеневскую деревянную церковь и кладбище, осененное старыми липами». Дерев! Деревянную! Липами! После похорон Владимир Дубровский скрывается в ту же Кистеневскую рощу, следует таинственная и судьбоносная прогулка. Владимир в рощу внедряется с силой, ценой боли: «углублялся в чащу дерев»;


«сучья поминутно задевали и царапали его».


Наконец он проникает в центр рощи и там приникает к защищенному «лону природы». Это символическое венчание со своей бедой, своей лесной судьбой:


«Наконец достигнул он маленькой лощины, со всех сторон окруженной лесом, ручеек извивался молча около деревьев, полуобнаженных осенью. Владимир остановился, сел на холодный дерн, и мысли одна другой мрачнее стеснились в душе его...»


Опять лес и деревья. Они полуобнажены, что поддерживает возможность симолического толкования этой сцены, как своего рода брачного союза с лесом. Следует мрачное раздумье о будущем, предопределяющее планы героя. Дурное предзнаменование – встреча с попом – не только предвещает беду, но и сообщает читателю о ней. Сюжет трагически развертывается, и роща становится Дубровскому домом. Оправдывается фамилия героя. Дубровский водится в этом лесу (роща исподволь становится лесом еще в сцене «в лощине») «у двух сосен». Он благородный разбойник и наказывает неблагородного злодея, привязав к дубу и ободрав как липку.


Дубравность Дубровского противостоит старинным, т.е. парадным садам Троекурова, в которых водится Маша. Верейский, ценитель имитирующих лес английских садов и «так называемой природы» снимает оппозицию лес-сад – и не поэтому ли получает Машу? (Слово «верея» значит обтесанный кол, на который вешается калитка. Дубровский – Верейский противостоят еще и как живое – мертвое, натуральное – обработанное).


Полностью потенциал древесной метафоры раскрывается в сюжетной игре вокруг дуба. Помещение машина кольца в дупло заветного дуба есть женская параллель венчанию Дубровского с лесом. Мы чувствуем, что Дубровский сам и есть этот дуб, он сам дуплится и ветвится. Но друидический механизм не срабатывает, и Дубровский, слишком ограниченный в перемещениях, фатально опаздывает и остается на бобах «посредине дремучего леса», один в своем райском шалаше, среди неуместных ковров (великолепные ковры все-таки есть!) и драгоценной мебели, приготовленных для настоящего, а не символического  лесного брака (альтернативный варианту Верейского синтез лесной дикости и домашности), под звуки песни о зеленой дубравушке.


Дерево горит; упоминается, что у Дубровского-отца сгорели бумаги; пожар тематизируется настойчиво еще в двух местах кляузы: «[купчая] не сгорела ли с прочими бумагами и имением во время бывшего в 17... году в доме их пожара» и «Дом же гг. Дубровских назад тому лет 30 от случившегося в их имении в ночное время пожара сгорел». От этих пожаров загорается страшный огонь, спаливший дом Дубровского вместе в непрошеными гостями, при том, что зажигает его он сам, а намчает также и поджог Покровского, ср.: «я ходил, ... намечая где вспыхнуть пожару».


Если человечность и благородство в лесу, то в усадьбе – зверство и насилие. Встречная метафора – это люди как звери, звери как люди: «благородные суки» (крайне ироническая титулатура) и условия их существования, вызвавшие спор старика Дубровского с патриотическим псарем, защищающим честь фирмы, развиваются у бедняги в бред: ему видятся псари, вводящие собак в храм Божий и собаки, бегающие по церкви.


Что это? Почему? Видимо, автоописание того, что происходит в душе, когда в нее вторгается низшее, зверское начало безумия. Псы злобы и мести в душе – храме Божием. Старик бросает в заседателя чернильницей, как Лютер в чорта. Враг, однако, проник и уже внутри.


Кирила Петрович, хоть и психологизирован больше своего бедняка – приятеля, в мелких черточках выставлен совершенным зверем: «Съест нас Кирила Петрович», – говорит ключница; слуги Дубровского прогоняют его фразой «Вон, старый пес


Во втором томе «звериность» Троекурова еще повышается в ранге – это эпизод с медведем. От собачьей темы сохраняются рефлексы: это «конурка» Дефоржа, по выражению Антона Пафнутьича. Любопытно, что даже детям разданы звериные черточки: мальчики, сорвавшие планы влюбленных, один «косой и рыжий», другой, Саша, «быстрее белки» – стало быть, косой и рыжий не кто иной, как заяц-русак?


Все звереющий Троекуров от самодурства над другими неминуемо переходит к насилию над собственным другом, и наконец, насильно выдает замуж любимую дочь.


Насилию Троекурова Дубровский противопоставляет свое «ограниченное» насилие. Тут выплывает наружу незаметно заявленная еще в начале тема: про старика Дубровского, сохранившего независимость, сказано: «Дубровский один остался вне общего закона». Вне закона! Outlaw! Это не только предвкушение разбойничьего сюжета, но и начало темы закона.


Две волны насилия, троекуровского и дубровского, схлестываются. В середине Маша. Именно Маша говорит насилию «нет» и демонстративно подчиняется закону: «Я обвенчана, я жена князя Верейского»; «я согласилась, я дала клятву». Тем самым она спасает себя от невообразимого будущего, а Дубровского от убийства князя и дальнейших беззаконий. Дубровский распускает шайку и уезжает за границу: тут мы вспоминаем предуведомление об именно таком финале: в эпизоде «в роще» герой «еще долго блуждал по незнакомому лесу, пока не попал на тропинку, которая и привела его к воротам его дома».  Путями заблуждения герой будет ходить долго, но в конце концов выйдет на путь истинный, ведущий к дому, т.е. к спасению души.


Огромный Кирила Петрович плохой, но человек. Обиделся, наломал дров, пожалел, пришел мириться; но Дубровский-отец такой маленький, прямолинейный и хрупкий, что ни обида Троекурова, ни его раскаяние ему невподъем: обида стоит ему разума, раскаяние – жизни. Собственно, вся повесть о том, что делает бедняга-сын, носитель такой убогой наследственности, замкнутый в узкие рамки тотальной предсказуемости авантюрного сюжета. Он эти рамки ломает психологически – освобождаясь от ненависти. От любви его освобождает Маша, связанная законом. Отвязанный, без обязательств, герой волен умереть или исчезнуть в царстве свободы.


Повесть, похоже, к концу Пушкину разонравилась. Ему интереснее писать сложные, в духе английских романов, психологические диагнозы Троекурова или Верейского (между прочим, храбреца и умницы), чем домучивать «благородного разбойника», видно, надоевшего уже донельзя. «Дубровский» поминутно грозит развернуться в английский семейный роман, с садами, парками, образованными и необразованными помещиками, воспитанием детей, с сотнями слуг, у которых тоже есть что сказать, с разнокалиберными гостями, каждый – со своей историей. Но не разворачивается, вот в чем загвоздка.


А жаль. В перспективе уже маячит социальный, семейный и идейный «Обрыв», со старым садом для «правильной» любви и дико заросшим обрывом для «неправильной», где водится страшный волк-нигилист, прямо мутировавший из благородного разбойника.